Писатель — антипод дипломата. Я начинаю ловить себя на мысли, что, подсматривая за продвижением молодого человека к тому моменту, когда он станет моим отцом, я невольно впадаю в полуиронический тон и пытаюсь внутренне себе это объяснить. Возможно, я разлюбил дипломатию, которая, в лучшем случае, не что иное, как блестящее подчинение личности интересам своего государства. Возможно, исторический опыт, накопленный к сегодняшнему дню, превращает поведение моего отца в череду, по меньшей мере, простодушных («простодушный Одиссей») поступков, и я не могу на это не реагировать с некоторым высокомерием. Но, скорее всего, речь все-таки идет о несовместимости ролей отца и сына.
Дети, какими бы они ни были, превращают нашу жизнь в ловушку. Идущая по улице красивая старшеклассница (сегодня я видел это возле дома на Плющихе), пахнущая правильной туалетной водой, вдруг начинает бежать от молодого очкастого человека, со смехом поворачивается к нему и говорит влюбленно:
С точки зрения ее родителей, эта влюбленность — предательство. А она сама — юная блядь. Недаром в традиционных обществах родители выбирали своим детям женихов и невест: мы — собственники детей, потому что мы их родили, это — товар, который только мы можем продать, а они с этим никогда не согласятся.
Дети изменяют нам всем своим поведением: модой, танцами, нравами, языком, который служит издевательством над нашим. Мы рождаем детей для продолжения себя в любви — дети орут, мешают спать, срут в памперсы, болеют. Мы выходим встречать их ночью у метро, чтобы их не обидели, а они нас стесняются. Когда я шел на выпускной вечер в школу по улице Горького в сторону Пушкинской площади, мне было стыдно, что мама (еще молодая, красиво одетая) идет вместе со мной. На уровне музея Революции, который когда-то был музеем подарков Сталину, я даже попытался отделиться (отделаться) от нее, идти независимо, а она ничего не понимала, что происходит со мной, бормотала: «Ты зачем так спешишь?», думая, наверное, что я волнуюсь.
Мы для детей — буфер против смерти. Они для нас — не только продолжение рода, но и обещание нашей личной вечности, может быть, не столь внятной, как религиозная вечность, но все-таки вечности. Если смерть считать высшим критерием достоверности, то мы находимся явно не в равном положении. Смерть ребенка убивает родителей, это покушение на их бессмертие. Смерть родителей — всего лишь частная трагедия человека.
Родители важнее литературы. Описывая их, стиль писателя начинает вибрировать. Писатель напрасно старается загнать впечатление в образ. Но дети нередко важнее жизни. Когда, возвращаясь с прогулки по Красноармейскому скверу, я переходил дорогу с модной джинсовой коляской, где спал мой маленький сын Олег, я понимал, что если возникнет положение: или он — или я, я пожертвую собой, попав под машину. Самопожертвование открывалось без скрипа, как дверь. В нем не было далее никакого великодушия.
Мы, однако, лукавим перед судьбой. Мы выбираем наших детей по части нашей близости к ним, а случайных, побочных детей мы часто отшвыриваем навсегда — они для нашей вечности непригодны.
Зимним утром, возвращаясь в Москву с дачи, где я пишу эту книгу, я вижу толпы почти невидимых в утреннем мраке людей, стоящих на автобусных остановках в Павловской слободе, невыспавшихся, охреневших,— они едут в город работать на своих детей. Мне кажется, что все они работают на химических заводах. Улыбка родителей на выходе из родильного дома — оплошность, за которую надо платить. Дети не замечают наших усилий — с этой очевидностью нам предлагается жить. Вспышка любви за столом в день нашего рождения напоминает электрическую молнию перегоревшей лампы. Родительские ласки — «сыночек!» — Туликовы, их эротизм безысходен. Идет великая объебаловка, в которой мы играем пассивную роль продолжения рода, давным-давно переставшего себя осознавать. Ненужность — окончательная формула родительской старческой оставленности. Наследством мы не откупимся, даже если оно и случилось. Стулья, выброшенные на помойку,— это все, что останется после нас.
Дети бесчеловечны. Мы охвачены пожизненным страхом за них и нелепой гордостью, которая прорывается в наших о них рассказах, со стороны всегда выглядящих смехотворно. Неприятно, если дети растут тупыми, некрасивыми, но слишком умные и успешные дети вгоняют нас в комплексы и станут судьями наших неудач. Родители скрывают недостатки своих детей; дети легко провоцируются на разговор о недостатках своих родителей. Есть, конечно, случаи преклонения. Набоков боготворил своего отца и отчасти поэтому ненавидел Фрейда. Но его идеальный отец — головная конструкция, удобная для литературы, но не для жизни. Мы драматизируем каждую мелочь, случающуюся с детьми; они банализируют наши драмы, если вообще их замечают. Родители уже сделали самое важное дело своей жизни — они нас родили. Все остальное — несущественно.
(Виктор Ерофеев. Хороший Сталин. Москва. ZebraE 2004, c.78-81)